Автор: Арсений Плюснин
Мы публикуем отрывок из книги писателя В.О. Пелевина «Чапаев и Пустота», в котором автору удалось в рамках единого текста удивительным образом сплести две реальности: японскую и русскую. Осведомлённый читатель найдёт в соответствующей главе множество аллюзий к японской истории и культуре. Здесь Ода Нобунага (реальная историческая личность, один из трёх объединителей Японии, положивших в 16 веке конец междоусобным войнам самураев) приглашает пьяницу Сердюка на работу в японскую компанию Тайра инкорпорэйтэд (Тайра – название военного дома, сошедшего с политической арены в 12 веке. Противостояние дома Тайра и дома Минамото положило начало эпохе господства самураев в Стране восходящего солнца). В тексте упоминаются базовые механизмы японской культуры, имена прославленных самурайских полководцев, традиции японской древности. Всё действие происходит в Москве 90-х годов. Забудьте слово «анахронизм» – автор отбрасывает условность времени, чтобы привести читателя к идее алхимического брака с Востоком.
_______________
Сердюк сочувственно вздохнул, покосился вправо и стал читать книгу, лежащую на коленях у соседа по лавке. Это была затрепанная брошюра, обернутая в газету, на которой было написано шариковой ручкой: «Японский милитаризм». Видимо, брошюра была каким-то полусекретным советским пособием. Бумага была желтой от старости, шрифт странным; в тексте присутствовало множество набранных курсивом японских слов.
«Социальный долг, – прочел Сердюк, – сплетается у них с чувством естественного человеческого долга, рождая пронзительную эмоциональность драмы. Такой долг выражен для японцев в понятиях он и гири , вовсе не ушедших еще в прошлое. Он – это долг благодарности ребенка к родителям, вассала к сюзерену, гражданина к государству. Гири – обязанность, обязательство, требующие от каждого человека действовать в согласии с его положением и местом в обществе. Это также обязанность по тношению к себе самому: соблюдение чести и достоинства своей личности, своего имени. Должно быть готовым принести себя в жертву во имя он и гири , своего рода социального, профессионального и человеческого кодекса поведения.»
Сосед, видимо, заметил, что Сердюк читает его книгу, и поднял ее к самому лицу, вдобавок полуприкрыв ее, так что текст стал совершенно невидимым. Сердюк закрыл глаза.
«Потому и живут нормально, – подумал он, – что все время про долг помнят. А не бухают без конца, как у нас.»
Неизвестно, что происходило в его голове в течение следующих нескольких минут, но, когда поезд остановился на «Пушкинской», Сердюк вышел из вагона со сложившимся в душе желанием выпить, даже не выпить, а нажраться. Но это желание сначала было неоформленным и неосознанным и воспринималось в качестве смутной тоски по чему-то недостижимому и как бы утерянному, а свою настоящую форму обрело только тогда, когда Сердюк оказался перед длинной батареей бронированных киосков, из смотровых щелей которых без выражения глядели на вражескую территорию одинаковые кавказские лица.
Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно. Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах. Сердюк долго колебался, пока не увидел в одном из киосков бутылку портвейна под названием «Ливадия».
При первом взгляде на эту бутылку Сердюк ясно вспомнил одно забытое утро из юности: заставленный какими-то ящиками закоулок во дворе института, солнце на желтых листьях и хохочущие однокурсники, передающие друг другу бутылку такого же портвейна (правда, с чуть другой этикеткой – тогда еще не были поставлены точки над «i»). Еще Сердюк вспомнил, что в этот закоулок, скрытый со всех сторон от наблюдателей, надо было пролезать между прутьев ржавой решетки, пачкавшей куртку. Но главным во всем этом был не портвейн и не решетка, а на секунду мелькнувшие в памяти и отозвавшиеся печалью в сердце необозримые возможности и маршруты, которые заключал в себе тогда мир, простиравшийся во все стороны вокруг отгороженного решеткой угла двора.
А вслед за этим воспоминанием пришла совершенно невыносимая мысль – о том, что мир сам по себе с тех пор совсем не изменился, просто увидеть его под тем углом, под которым это без всяких усилий удавалось тогда, нельзя: никак теперь не протиснуться между прутьев, никак, да и некуда больше протискиваться, потому что клочок пустоты за решеткой уже давно заполнен оцинкованными гробами с жизненным опытом.
Но если нельзя было увидеть мир под тем же углом, его, без сомнения, можно было увидеть под тем же градусом.
_______________
– Прошу, – сказал Кавабата.
Сердюк поднял взгляд. Японец протягивал ему новый стаканчик сакэ. Сердюк жалко улыбнулся и пожал плечами.
– На этот раз, – сказал Кавабата, – все будет хорошо.
Сердюк выпил. Действительно, на этот раз все вышло иначе – сакэ плавно проскользнуло внутрь и исцеляющим теплом растеклось по телу.
– Понимаете, в чем дело, – сказал он, – я…
– Сперва еще одну, – сказал Кавабата.
На полу звякнул факс, и из него полез густо покрытый иероглифами лист бумаги. Кавабата дождался, когда бумага остановится, вырвал лист из машины и погрузился в его изучение, совершенно забыв про Сердюка.
Сердюк огляделся по сторонам. Стены комнаты были обшиты одинаковыми деревянными панелями, и теперь, когда сакэ сняло последствия вчерашнего приступа ностальгии, каждая из них стала казаться дверью, ведущей в неизвестное. Впрочем, одна из панелей, на которой висела гравюра, дверью явно не была.
Как и всё в офисе господина Кавабаты, гравюра была странной. Она представляла собой огромный лист бумаги, в центре которого постепенно как бы сгущалась картинка, состоящая из небрежно намеченных, но точных линий. Она изображала нагого мужчину (его фигура была сильно стилизована, но о том, что это мужчина, можно было догадаться по реалистично воспроизведенному половому органу), стоящего на краю обрыва. На шее мужчины висело несколько тяжелых разнокалиберных гирь, в руках было по мечу; его глаза были завязаны белой тряпкой, а под ногами начинался крутой обрыв. Было еще несколько мелких деталей – садящееся в туман солнце, птицы в небе и крыша далекой пагоды, но, несмотря на эти романтические отступления, главным, что оставалось в душе от взгляда на гравюру, была безысходность.
– Это наш национальный художник АкэтиМицухидэ, – сказал Кавабата, – тот самый, что отравился недавно рыбой фугу. Как бы вы определили тему этой гравюры?
Глаза Сердюка скользнули по изображенному на рисунке человеку, поднявшись от оголенного члена к висящим на груди гирям.
– Ну да, конечно, – сказал он неожиданно для себя. – Он и гири. То есть «он» и «гири».
Кавабата хлопнул в ладоши и рассмеялся.
– Еще сакэ, – сказал он.
– Вы знаете, – ответил Сердюк, – я бы с удовольствием, но, может быть, сначала все-таки интервью? Я быстро пьянею.
– Интервью уже закончилось, – сказал Кавабата, наливая в стаканчики. – Видите ли, в чем дело, – наша фирма существует очень давно, так давно, что, если я скажу вам, вы, боюсь, не поверите. Главное для нас – это традиции. К нам, если позволите мне выразиться фигурально, можно попасть только через очень узкую дверь, и вы только что сделали сквозь нее уверенный шаг. Поздравляю.
– Какая дверь? – спросил Сердюк.
Кавабата указал на гравюру.
– Вот эта, – сказал он. – Единственная, которая ведет в «Тайра инкорпорейтед».
– Не очень понимаю, – сказал Сердюк. – Насколько я себе представляю, вы занимаетесь торговлей, и для вас…
Кавабата поднял ладонь.
– Я часто с ужасом замечаю, – сказал он, – что пол-России успело заразиться отвратительным западным прагматизмом. Конечно, я не имею в виду вас, но у меня есть все основания для таких слов.
– А что плохого в прагматизме? – спросил Сердюк.
– В древние времена, – сказал Кавабата, – в нашей стране чиновников назначали на важные посты после экзаменов, на которых они писали сочинения о прекрасном. И это был очень мудрый принцип – ведь если человек понимает в том, что неизмеримо выше всех этих бюрократических манипуляций, то уж с ними-то он без сомнения справится. Если ваш ум с быстротой молнии проник в тайну зашифрованной в рисунке древней аллегории, то неужели для вас составят какую-нибудь проблему все эти прайс-листы и накладные? Никогда. Больше того, после вашего ответа я почту за честь выпить с вами. Прошу вас, не отказывайтесь.
Выпив еще одну, Сердюк неожиданно для себя провалился в воспоминания о вчерашнем дне – оказывается, с Пушкинской площади он поехал на Чистые Пруды. Правда, было не очень ясно, зачем, – в памяти остался только памятник Грибоедову, видный под каким-то странным ракурсом, словно он смотрел на него из-под лавки.
– Да, – задумчиво сказал Кавабата, – а ведь, в сущности, этот рисунок страшен. От животных нас отличают только те правила и ритуалы, о которых мы договорилисьдруг с другом. Нарушить их – хуже, чем умереть, потому что только они отделяют нас от бездны хаоса, начинающейся прямо у наших ног, – если, конечно, снять повязку с глаз.
Он указал пальцем на гравюру.
– Но у нас в Японии есть и такая традиция – иногда на секунду отступаться глубоко внутри себя от всех традиций, отрекаться, как говорят, от Будды и Мары, чтобы ощутить непередаваемый вкус реальности. И эта секунда иногда рождает удивительные творения искусства…
Кавабата еще раз посмотрел на человека с мечами, стоящего над обрывом, и вздохнул.
– Да, – сказал Сердюк. – У нас сейчас тоже такая жизнь, что человек от всего отступается. А традиции… Ну как, некоторые ходят во всякие там церкви, но в основном человек, конечно, посмотрит телевизор, а потом о деньгах думает.
Он почувствовал, что сильно опустил планку разговора, и надо срочно сказать что-нибудь умное.
– Наверно, – продолжил он, протягивая Кавабате пустой стакан, – это происходит потому, что по своей природе российский человек не склонен к метафизическому поиску и довольствуется тем замешанным на алкоголизме безбожием, которое, если честно сказать, и есть наша главная духовная традиция.
Кавабата налил Сердюку и себе.
– Здесь я позволю себе не вполне согласиться с вами, – сказал он. – И вот почему. Недавно я приобрел для нашей коллекции русского религиозного искусства…
– Вы собираете? – спросил Сердюк.
– Да, – сказал Кавабата, вставая с пола и подходя к одному из стеллажей. – Это тоже один из принципов нашей фирмы. Мы всегда стараемся проникнуть глубоко в душу того народа, с которым ведем дела. Дело здесь не в том, что мы хотим извлечь благодаря этому какую-то дополнительную прибыль, поняв… Как это по-русски? Ментальность, да?
Сердюк кивнул.
– Нет, – продолжал Кавабата, открывая какую-то большую папку. – Дело здесь скорее в желании возвысить до искусства даже самую далекую от него деятельность.Понимаете ли, если вы продаете партию пулеметов, так сказать, в пустоту, из которой вам на счет поступают неизвестно как заработанные деньги, то вы мало чем отличаетесь от кассового аппарата. Но если вы продаете ту же партию пулеметов людям, про которых вам известно, что каждый раз, когда они убивают других, они должны каяться перед тремя ипостасями создателя этого мира, то простой акт продажи возвышается до искусства и приобретает совсем другое качество. Не для них, конечно, – для вас. Вы в гармонии, вы в единстве со вселенной, в которой вы действуете, и ваша подпись под контрактом приобретает такой же экзистенциальный статус… Я правильно говорю это по-русски?
_______________
О чём говорит писатель, упоминая про традицию «отступаться от традиций», которая «рождает удивительные творения искусства»? Процесс изготовления и характеристики императорского меча (одной из регалий) чётко прописаны, не определены лишь пропорции кончика лезвия. Один кузнец сумел проявить свою творческую индивидуальность на этом маленьком пространстве, изготовив меч, не похожий на другие и прослыв великим мастером. Это отражает основы японской культуры: в Японии общество сковывает человека крайне жесткими социальными требованиями, но японская личность всё равно остаётся сильной.
Книга Пелевина, конечно, совсем не о японских традициях. Она пропитана буддийской мистикой, много в ней отсылок и к другим пластам реальности. Однако если вы знаете, кто такой барон фон Унгерн (белый офицер времён Гражданской войны), и что означает белый слон в буддийской символике, то, читая эту книгу, сможете изрядно потешить своё самолюбие. Если нет – просто получите удовольствие от прекрасного чтения.